Кузнецов юрий васильевич поэт биография. Кузнецов юрий поликарпович

ЮРИЙ КУЗНЕЦОВ

· * * *

Для того, кто по-прежнему молод,

Я во сне напоил лошадей.

Мы поскачем во Францию-город

На руины великих идей.

Мы дорогу найдем по светилам,

Хоть светила сияют не нам.

Пропылим по забытым могилам,

Прогремим по священным камням.

Нам чужая душа - не потемки

И не блеск Елисейских полей.

Нам едино, что скажут потомки

Золотых потускневших людей.

Только русская память легка мне

И полна, как водой решето.

Но чужие священные камни

Кроме нас не оплачет никто.

Последний олимпиец

Юрий Поликарпович Кузнецов родился 11 февраля 1941 го­да в станице Ленинградская Краснодарского края. Умер в Москве 17 ноября 2003 года. Похоронен на Троекуровском кладбище.

Отец - кадровый офицер, погиб на фронте, мать - учи­тельница. После школы поступил в кубанский университет, но через год ушел в армию. Во время Карибского кризиса два года служил на Кубе (1961-1963). В 1965 году поступил в Ли­тературный институт имени А. М. Горького (семинар Сергея Наровчатова), который окончил в 1970 году. Остался рабо­тать в Москве.

В 1966 году в Краснодаре вышел первый поэтический сбор­ник «Гроза». В 1974 году в Москве был издан второй сборник «Во мне и рядом - даль». Сразу же был замечен столичной критикой. Критик Вадим Кожинов заявил о рождении круп­нейшего поэта; свое мнение никогда не менял. В 1974 году по­эт был принят в Союз писателей СССР. В 1976 году вышла книга «Край света - за первым углом», спустя два года - «Выходя на дорогу, душа оглянулась». К концу XX века выпус­тил более десяти поэтических сборников: «Стихи» (1978), «Отпущу свою душу на волю» (1981), «Русский узел» (1983), «Золотая гора» (1989), «Стихотворения» (1990) и другие. Оказал явное влияние почти на все следующее поколение по­этов.

Работал в издательстве «Советский писатель», с нача­лом перестройки перешел в журнал «Наш современник». Пре­красно знал как русское народное творчество, так и всю ми­ровую культуру. И сам являлся одновременно ярчайшим на­циональным русским поэтом и поэтом мировых тем и сюже­тов. В последние годы обратился к библейской тематике. На­писал поэмы «Путь Христа» и «Сошествие в ад».

Лауреат Государственной премии России. Жил в Москве. Был женат, имеет двоих дочерей.

· * * *

Юрий Кузнецов - это не просто небожитель нашего поэтического Олимпа. На нашем Олимпе его можно было бы назвать Зевсом. Впрочем, он и похож частенько на Зев­са, посылающего молнии на головы поверженных. Нет, остановиться на таком понимании его олимпийства - зна­чит, всего лишь включиться в некую литературную игру, воздать ему должное за все его труды. К счастью, и без ме­ня воздается. О существовании Юрия Кузнецова, пусть со скрежетом зубовным, но не могут ни на минуту забыть ни патриоты, ни литературные либералы. Ох, как мешает он всей постбродской поэзии своим существованием. Объ­явили на весь мир после смерти Иосифа Бродского об ис­чезновении последнего солнца нашей отечественной по­эзии. Собрались в темноте кучковаться по разным малень­ким поэтическим каморкам, вне единого литературного пространства, а такое возможно лишь тогда, когда нет в стране первого поэта, но из-за продолжающегося явления Кузнецова темноты не могут дождаться. Ибо поэзия Юрия Кузнецова продолжает исторгать из себя светоносные лу­чи, и никуда от них не спрятаться... Кстати, хочу как-ни­будь написать параллель: Кузнецов и Бродский - любо­пытные темы для соприкосновений, даже по характерам своим. В Питере я знавал Бродского, в Москве знаю Кузне­цова, будет что сравнивать...

Но все-таки, говоря о Кузнецове, я имею в виду совсем иное олимпийство, уже без всяких аллегорий. Олимпийст­во во всей своей брутальной правдивости и первичности. Пожалуй, еще десять с лишним лет назад, задумавшись над стихами Юрия Поликарповича, я вдруг обнаружил, что он становится более понятен, когда его помещаешь в совсем иную систему координат. Не только в систему нашей на­циональной сокровищницы русской поэзии, хотя и там ему место давно определено. Не только в координаты своего по­коления или даже всего XX века, а в систему олимпийского классического измерения искусства, существующую еще со времен языческой Древней Греции и языческого Древнего Рима. И единицы поэтического времени, и отношение к об­разу, к пространству - все оттуда. От древнегреческих по­этических мифов, далее сопрягая их с мифами кельтскими, германскими, финно-угорскими. «Где пил Гомер, где пил Софокл, / Где мрачный Дант алкал...» Через блистательное Возрождение, соприкоснувшись с Данте, и далее в наш древний славянский мир. Это уже иная мировая традиция, иной подход к категориям времени и пространства.

В русской поэзии, на мой взгляд, такими же несомнен­ными олимпийцами были Гавриил Державин и Федор Тют­чев. Нечто олимпийское чувствуется у Баратынского, у Иннокентия Анненского, у Блока, у позднего Заболоцкого. В таком понимании поэзии нет оценочной величины. Нет высокомерия, нет олимпийской братской поруки, отделя­ющей жителей этого Олимпа от поэтов иных традиций и измерений. Скорее есть трагизм заброшенного в наше зем­ное пространство XX века одинокого небесного странника. Иногда поэт, как инопланетянин, не знает, что ему делать с окружающими, кому улыбаться, от кого отворачиваться. Иногда поэт явно тоскует, почему он не живет в том горнем мире своих соратников по олимпийскому измерению, ка­кими силами он выброшен оттуда на грешную землю, низвержен с Олимпа.

Воздух полон богов на рассвете,

На закате сетями чреват.

И мои кровеносные сети,

И морщины о том говорят.

………………………………..

Делать нечего! Я погибаю,

Самый первый в последнем ряду.

Перепуганный мрак покидаю,

Окровавленным светом иду.

(«Бои в сетях», 1983)

Скажем, совсем иные понятия времени и пространства у Сергея Есенина и Николая Рубцова, у Некрасова и Гуми­лева, что ничуть не принижает их поэзию, но дает ей сов­сем иное звучание.

В мое понятие олимпийства тем более не входит ника­кое спортивно-рейтинговое, коммерчески-деловое псевдо­олимпийство, столь знакомое нам по мировым олимпиа­дам. Нет. Боги того величественного мифического Олимпа не рядились за право первенства, они все были первыми и первичными.

Именно олимпийство и придает поэзии Юрия Кузне­цова высочайший трагизм, трагизм во всем: в любви и в дружбе, в отношении к народу и к государству, в ощущении надвигающихся бед. В чем-то он сам со своим олимпийст­вом - знак высокой беды.

Но с предчувствием древней беды

На мои и чужие следы

Опадают зеленые листья.

(«Битва звезд. Поединок теней», 1976)

Именно трагизм личности становится главным препят­ствием для восприятия его самого его же поэтическими соратниками. Тем более - трагизм, непонятый большин­ством, принимаемый за эпатаж, за провокацию, а то и за погоню вослед дешевой популярности. Обывательскому богемному мирку нет дела до того, что и сам поэт не волен быть иным, что он сам, как человек, мне думается, иногда сгибается под тяжестью своего креста.

И с тех пор я не помню себя:

Это он, это дух с небосклона!

Ночью вытащил я изо лба

Золотую стрелу Аполлона.

(«Поэт», 1969)

Кстати, стрела Аполлона, пронизывая все поэтическое пространство Кузнецова, позволяет делать низкое - высо­ким, обыденное - бытийным, пародийное - трагедий­ным. Казалось бы, иногда Кузнецов позволяет себе не­брежные, затасканные глагольные рифмы, пересказывает анекдоты, утверждает тривиальные истины. Какой-нибудь поэтишко скажет: я тоже так могу. Так, да не так. Нет гра­витации поэзии, нет того неведомого свиста, который от­деляет незримой стеной обитателя Олимпа от даже весьма способных стихотворцев.

Плащ поэта бросаю - ловите!

Он согнет вас до самой земли.

Волочите его, волочите,

У Олимпа сшибая рубли.

(«Отповедь», 1985)

Приняв это олимпийство Юрия Кузнецова как образ его мысли, как его поэтическую систему, становятся логич­ными и понятными многие якобы несуразности в его сти­хах и выступлениях. Его подход к Пушкину, по сути опре­деливший совсем иной путь развития для русской нацио­нальной поэзии. Его подход к сверстникам. Его отношение к женской поэзии36. И даже его подход к нашему христиан­скому Богу. Путь Юрия Кузнецова к Христу - сложней­ший путь человека, знакомого с Пантеоном олимпийских богов. Он вписал Христа в свою систему олимпийских ко­ординат времени и пространства, добра и зла, победы и по­ражения. Но в итоге (а это важнее всего!) он пришел имен­но к православному пониманию Бога и человека. Он через олимпийское мироощущение пришел к живому Христу. Не к книжному, не к иконописному, а к Христу, живущему в сердцах простодушных мирян, к Христу, понятному про­стому человеку. В конце концов поэма Юрия Кузнецова «Путь Христа» - это еще один народный апокриф.

В поэзии Юрия Кузнецова всегда сосуществуют олим­пийская высота и какая-то простая брутальная реальность. И потому его любимые герои, а может быть, и прототипы героев - это или титаны, как и он сам поверженные на землю, или простодушные русские мужики, добры молод­цы из сказочной, еще дохристианской Руси. Когда он пи­шет про поражение титана:

Твое поражение выше

Земных и небесных знамен,

Того, кто все видит и слышит,

Того, кто горами качает,

И даже того, кто все знает, -

Но все-таки ты побежден, -

он пишет и о себе самом, вознесенном силою таланта в ти­таны, но и побежденном той же самой ему неведомой бо­жественной силой, а потому вознесенном в величие, но по­стоянно смятенном и угрюмом, удрученном увиденным на земле столь многочисленным человеческим злом, война­ми, людской несправедливостью. Отсюда и ощущение то­тального одиночества поверженного титана: «Одинокий в столетье родном, / Я зову в собеседники время», или еще сильнее: «Я в поколенье друга не нашел». Он простодушно бросает вызов непонимающим его горнее пространство разреженного воздуха:

Как он смеет! Да кто он такой?

Почему не считается с нами? -

Это зависть скрежещет зубами,

Это злоба и морок людской.

Хоть они доживут до седин,

Но сметет их минутная стрелка.

Звать меня Кузнецов. Я один,

Остальные обман и подделка.

(«Как он смеет!Да кто он такой...», 1981)

Я не вижу здесь никакого эпатажа, скорее горечь тита­на, потерявшего свой Олимп и одиноко бредущего не­узнанным среди своих современников: «Слышал Гомера, но тот оборвал свой рассказ...»

Он сам размышляет о загадке мирового зла: «Это толь­ко злобу у нас не принимают даже на уровне обыденного сознания, а зло - оно обаятельно... Корни зла тоже прони­зывают человеческий характер. Но уходят они еще глубже, к самому Сатане, к мировому злу... В отличие от злобы зло привлекательно. Вспомним "Потерянный рай" Мильто­на... А это же апофеоз Сатаны! Потом пошло-поехало... байронизм... а у нас - лермонтовский "Демон", "Элоа" Случевского...»

Демоны мирового зла навещают и олимпийское прост­ранство Юрия Кузнецова. «Оттого ты всю жизнь изнывал, / От томления духа ты плакал, / Что себя самого познавал, / Как задумал дельфийский оракул. / Одиночество духа па­рит, / Разрывая пределы земные, / Одиночество духа тво­рит, / Прозревая уделы иные...»

Как уйти от этого привлекательного зла, заманивающе­го в свои глубины или высоты, тягающегося с самим Бо­гом? Как уйти от искуса такой свободы? От прометеевских искушений?

Демоны превращают в зло любое бытие:

Всяко им было, платили и кровью.

Хмуро глядело на них

Духом высокое средневековье.

Хмуро глядит и сей стих.

(«Поступок», 1985)

И только молодец-простолюдин, сказочный герой из русского фольклора, гол как сокол, в простоте своей не стал копаться в адских секретах, а сразу же отринул их. Вот это и есть самый утопический герой поэзии Юрия Кузне­цова. То, о чем всегда мечтается, былинный богатырь, жи­вущий на нашей с вами земле, русский мужик.

Птица по небу летает,

Поперек хвоста мертвец.

Что увидит, то сметает,

Звать ее: всему конец.

(«Мужик», 1984)

Птица ада, это исчадье зла, поражает страны, народы, сметает горы: «И горы как не бывало / Ни в грядущем, ни в былом». Лишь мужик невозмутимо сидит на пригорке. И ничто его не берет, не страшна ему мертвечина.

Отвечал мужик, зевая:

- А по мне на все чихать!

Ты чего такая злая?

Полно крыльями махать.

(Там же)

(Кстати, всегда поражает смелость образов у Юрия Кузнецова. Так и видишь картины Павла Филонова, или Сальвадора Дали, или уж, на худой конец, Петрова-Водкина, но только не передвижников. Да и в поэтическом ряду XX века напрашиваются совсем иные имена, нежели его сверстник Николай Рубцов. Скорее ранний Заболоц­кий и Хлебников. Скорее Гарсиа Лорка и Поль Элюар. Впрочем, это все касается лишь видимой сюрреалистичности и фантасмагоричности иных образов Юрия Кузнецова, внешних примет его несомненно авангардной поэзии. Но, мне кажется, его стилистика не связана напрямую с его же трагедией поверженного титана. Тут уже другое - бытийное.)

Мужик, Илья Муромец, Иванушка, русский солдат - эти утопические герои Кузнецова, кстати, не всегда во всем обаятельные, с ленцой, с неким равнодушием и сонливостью, но в них-то и заключена, по мнению поэта, сила славянского мира. А все остальное - лишняя суета, интеллектуальные упражнения - игры мелких бесов, не более. Ищет поверженный с Олимпа титан на земле свое место и не находит. Боги Олимпа с какой-то неведомой, мистической целью выпустили его на землю. Вся его поэзия - это ответ на вопрос: что делать олимпийцу среди людей? Может, это через все двухтысячелетие путь олимпийских богов к осознанию Христа? От прометеевского богоборчества к признанию великой христианской миссии?

Но рваное знамя победы

Я вынес на теле своем.

Я вынес пути и печали,

Чтоб поздние дети могли

Латать им великие дали

И дыры российской земли.

(«Знамя с Куликова», 1977)

Мне думается, лишь сейчас Юрий Кузнецов обретает искомое спокойствие, обретает путь к Богу и дает своим читателям, простым русским людям живое ощущение ис­тинности Христа. Пусть фарисеи и саддукеи ищут в поэме привычную для поэта вольность и демонические призраки. Демоны отстали от поэта. Не выдержали испытания его трагическим холодом. Бесы перемерзли на той высоте, ку­да добрались на плечах поэта.

Вот и оказывается со всех точек зрения - и формаль­ной, и эстетической, и демонической, и духовной - изна­чально последний олимпиец XX века Юрий Кузнецов был обречен на одиночество, сколько бы его поклонников, со­ратников и бражников ни сидело рядом. Это тоже часть его трагедии. И вряд ли эту участь одиночества поэт принима­ет с радостью и охотой. Он говорит: «Впервые трагическим поэтом меня назвал критик Александр Михайлов. Всегда и везде я одинок, даже в кругу друзей. Это верно. Сначала мне было досадно, что современники не понимают моих стихов. Даже те, которые хвалят. Поглядел я, поглядел на своих современников да и махнул рукой...»

Мне-то кажется, дело не в непонимании его стихов и тем более не в недоданности славы. За шумом стадионов он сам никогда не тянулся и даже чужд был всяческой эстрад ности, а о понимании его поэзии читателями всегда можно поспорить, ибо еще вопрос: понимает ли сам Юрий Кузне­цов иные из своих глубинных сокровенных стихов? То, что открывается ему с олимпийского пространства во всей полноте, может быть, даже недоступно сознанию человека. Это лишь усиливает трагичность и одиночество поэта.

Там, на олимпийском пространстве, плох он или хо­рош, но живет в ладу и с Гете, и с Данте, и с Петраркой. Здесь, на грешной земле, у него собеседник, пожалуй, был один - Вадим Кожинов, и тот совсем недавно ушел, не до­жив две недели до шестидесятилетнего юбилея Кузнецова. Поэт признавал, похоже, его равенство. Равенство не по­этическое или критическое, равенство олимпийских небо­жителей.

За горизонтом старые друзья

Спились, а новым доверять нельзя.

Твой дом парит в дыму земного шара,

А выше Дионисий и гитара,

И с книжной полки окликает Рим:

- Мементо мори, Кожинов Вадим!

Смерть, как жена, к другому не уйдет,

Но смерти нет, а водка не берет.

Душа верна неведомым пределам.

В кольце врагов займемся русским делом.

Нас, может, двое, остальные - дым.

Твое здоровье, Кожинов Вадим.

(«То не ворон считают соловьи...», 1979)

Место первого поэта России конца XX века, которое по праву заслужил Юрий Кузнецов, принесло ему больше пе­чали и новых тревог, чем душевного спокойствия. В конце концов он изначально выбрал наиболее трудный путь. А еще вернее, пошел по пути, определенному судьбой. Не было бы войны - не было бы такого Кузнецова. Не было бы гибели отца, трагедии безотцовщины - не было бы и удивительных строк, открывших России и миру такого Кузнецова. Как быстро это стало классикой:

Шел отец, шел отец невредим

Через минное поле.

Превратился в клубящийся дым -

Ни могилы, ни боли.

Столб крутящейся пыли бредет,

Одинокий и страшный.

(«Возвращение», 1972)

С тех пор с ним всегда в поэзии - образ дыма, образ пыли - образ отца, образ смерти, образ внезапной пусто­ты. «Отец! - кричу. - Ты не принес нам счастья!.. / Мать в ужасе мне закрывает рот». Получается, что гибель отца да­ла нам такого поэта. Изначальная точка отсчета поэзии Кузнецова в его личной трагедии. «Вот он встает, идет, еще минута - / Начнется безотцовщина сейчас!/ Начнется жизнь насмешливая, злая, / Та жизнь, что непохожа на мечту... / Не раз, не раз о помощи взывая, / Огромную ус­лышу пустоту». Страдания и гибель перерастают в энергию будущих поколений, будь это дети 1937 года, будь это дети фронтовиков. Отсюда уже и знаменитое: «Я пил из черепа отца / За правду на земле, / За сказку русского лица / И вер­ный путь во мгле...» После гибели осталась лишь мгла, и уже самому Юрию Кузнецову нужно было выбирать свой русский путь. Земля все былое забыла. Забыли и сверстни­ки, многие из них. Ощущение трагичности обострилось в Москве, в буреломе событий, в жизни на пределе. Как бы ни любил поэт родную Кубань, как бы ни клялся ей в вер­ности, но, думаю, не было бы той Москвы шестидесятых - семидесятых годов, не было бы Кубы, где он проходил ар­мейскую службу с острым предчувствием надвигающейся атомной войны, не было бы и соприкосновения Юрия Куз­нецова с тем Олимпом, на который он оказался вознесен. Был бы обыкновенный, традиционный неплохой поэт, не более.

Там, на Кубе, он, мальчишка с автоматом в руках, все­рьез собирался повторить подвиг отца.

Я погибну на самом рассвете,

Пальма Кубы меня отпоет.

Командиры придут попрощаться,

Вытрет Кастро горошины с глаз.

Как мальчишка, заплачу от счастья,

Что погиб за народную власть.

(«Я погибну на самом рассвете...», 1967)

Трагичность дала поэту и выход в космос, вывела на вселенский простор. Уже в силу всей своей поэтической системы он вначале стал поэтом всемирных тем, поэтом мирового пространства, а уже затем, в разговорах и спорах с Вадимом Кожиновым, постигая в себе русскость, а в судь­бе отца и в своей судьбе - особый русский путь, он с олим­пийского мирового пространства вернулся на нашу землю, в координаты русской поэзии. Такое случалось в России не раз, с ранними славянофилами - выходцами из герман­ских университетов, с Федором Тютчевым. Это не путь Ни­колая Рубцова, поэтического друга и поэтического сопер­ника, идущего от деревенской околицы ввысь, неся в себе образ песенной Руси. Это путь изначально всемирного по­эта в свою национальную нишу. Возвращение блудного сы­на, затерявшегося в олимпийских просторах. С собой он в нашу национальную сокровищницу принес и Данте, и Шекспира, и священные камни европейских святынь. «От­дайте Гамлета славянам!» Он уже наш, он сегодня непоня­тен англичанам и датчанам, а русским его рефлексия, его приглушенные рыданья роднее всех родных. И русский «Гамлет шевельнулся / В душе, не помнящей родства». И Юрий Кузнецов присваивает России, присоединяет к рус­ской культуре немецкие и скандинавские мифы и преда­ния, поэзию кельтов, французскую вольность Вийона:

Мы поскачем во Францию-город

На руины великих идей.

Но чужие священные камни

Кроме нас не оплачет никто.

(«Для того, кто по-прежнему молод...», 1980)

Его мрачный Дант - это уже русский Дант, его Гомер - это уже русский Гомер. С Достоевской всечеловечностью он не присоединяет патриархальную Россию к цивилизован­ному миру, а присоединяет к России всю мировую культу­ру. С простотой милосердия он былых врагов превращает в заклятых братьев, отрицая битву идей, он создает единый мир знаков и символов, образов и мифов.

Отправляясь к заклятым врагам,

Он пошел по небесным кругам

И не знал, что достоин бессмертья.

В этом мире, где битва идей

В ураган превращает людей,

Вот она, простота милосердья!

(«Простота милосердия», 1990-е)

Вот такая, вбирающая в себя все милосердие и доброту мира, простая и голая славянская душа становится цент­ром его олимпийского поэтического простора. Зевс пере­местился в Россию с ее кондовыми снами, с провалами в прошлое и с забегами в будущее. Его славянин то спит сто лет подряд, невзирая на копошащихся вокруг европейских человечков, то, вырываясь из истории по-петровски или по-сталински, опережает все развитие мира.

Качнет потомок буйной головою,

Подымет очи - дерево растет!

Чтоб не мешало, выдернет с горою,

За море кинет - и опять уснет.

(«И снился мне кондовый сон России...», 1969)

И не поспоришь - так все у нас и происходит. Поэт не придумывает, не восхваляет, он дает концепцию нашей жизни, ее стратегический замысел. Образы его России все­гда мифологичны и фольклорны, даже если это создавае­мый им лично миф, творимый им фольклор. Он мог бы вполне спокойно существовать и в дописьменный период, чего не скажешь о большинстве иных даже высокоталант­ливых его сверстников. Потому он и первичен, что живет в пра-слове, в устном слове, и мог бы варварам в козлиных шкурах творить их мифы.

Дописьменной поэзии не нужны были детали, пред­метные признаки, и потому у Кузнецова никогда не найдем ни ландшафтных, ни бытовых подробностей. Как говорит сам поэт: «Я в людях ценю то, что есть в них от вечного, не­преходящего. Да и не только в людях. Например, можно любить Европу - женщину - абстрактно, а можно по-че­ловечески, как героиню бессмертного мифа, быть, так ска­зать, соперником Зевса... проблему времени снять. Людей ты в понятие не вместишь. Они шире и глубже любого по­нятия. В образ - может быть, и вместишь. В символ - тем более». И потому его поэзия - всегда поэзия символов. О чем бы Кузнецов ни писал. Свое время он чувствует лишь как видимую вершину айсберга. И всегда старается вмес­тить в свое слово подводную, глубинную суть вещей и лю­дей, событий и мыслей. Для него простой человек - всегда мудрый человек. Мир его подробностей - вне быта, это са­поги повешенного солдата, идущие мстить сами по себе, это череп отца, по-шекспировски дающий ответ на тайну земли, это младенец, вырезанный ордынцами из чрева ма­тери, чтобы потом стать Сергием Радонежским... Деталь, уплотненная, обобщенная до символа.

Он и в лирике своей, в самой интимной и смелой, мыс­лит символами, он видит в женщине, в возлюбленной, в жене ее древний смысл, ее сокровенное знание. «О древние смыслы! О древние знаки! / Зачем это яблоко светит во мраке?» И в самом деле, не виден ли в любой из женщин тот древний жест Евы, срывающей запретное яблоко? Даже если ее толковать лишь как искусительницу, это никак не принижающее, не унижающее, хотя и сомнительное тол­кование, ибо всегда на женщине-искусительнице можно разглядеть и знак женщины-матери, и как один знак отде­лить от другого? И как стать матерью, не став на путь лю­бовного греха? Скорее женщина в поэзии Кузнецова чище и вернее мужчины. И в ее преданности видна не рабская зависимость, а идея служения. Честно говоря, меня восхи­щают сами образы кузнецовской любовной лирики.

Ты выдержал верно упорный характер,

Всю стер - только платья висят.

И хочешь лицо дорогое погладить -

По воздуху руки скользят.

(«Мужчина и женщина», 1969)

Восхищает женская преданность и возмущает этот «упорный характер», способный лишь грубо покорять и за­воевывать. И так в каждом стихотворении: не мелочи сю­сюкающих подробностей, а целая вселенная любви. А если и бой, то бой на равных: «Я вырву губы, чтоб всю жизнь смеяться / Над тем, что говорил тебе: люблю». И вот два мира встречаются вновь, равные, но разные:

Ты женщина - а это ветер вольности...

Рассеянный в печали и любви,

Одной рукой он гладил твои волосы,

Другой - топил на море корабли.

(«Ветер», 1969)

Как творец символов - он философ и мыслитель, но как поэт дописьменной поры, поэт первичных смыслов - он не приемлет философскую лирику. В любви ли, в поли­тике, в которую он не боится заглядывать, в гражданском бытии своем он противопоставляет банальный мир бес­смысленных аллюзий и интриг и мир высокого, но неиз­менно трагического бытия. Бытие манит в бездну. Он стре­мится к бездне, но никогда не поглощаем ею, ибо в бездне мирового простора он просматривает и лучи русской Побе­ды. Там, где другие цепенеют от страха и растворяются в небытии, русский мир лишь стоически крепнет как символ мирового духа.

Я скатаю родину в яйцо.

И оставлю чуждые пределы,

И пройду за вечное кольцо,

Где никто в лицо не мечет стрелы.

Раскатаю родину свою,

Разбужу ее приветным словом

И легко и звонко запою,

Ибо все на свете станет новым.

(«Я скатаю родину в яйцо...», 1985)

Многим такое вйдение родины покажется космополи­тическим. Но ведь никто не просит понимать кузнецовские образы в примитивно-пространственном выражении. А вот перенести родину, как не раз и бывало, через столетия татарщины, через лихолетья Смутного времени, через ко­миссарство и интернационализм, через ельцинское про­клятое десятилетие и потом раскатать в новом времени, до­стигнуть нового могущества - это уже символика Юрия Кузнецова. Равнодушие поэта и его героев к событиям все­гда показное, с народной хитринкой. Он не отворачивает­ся от гримас времени, не чужд политики и всегда последо­вательно утверждает державность поэтического мышле­ния. Любая великая поэзия по Кузнецову - державная поэзия: «Голос государства слышали и Державин, и Пуш­кин, и Лермонтов, и Тютчев, и такие поэты в прозе, как Го­голь и Достоевский... Нам ли об этом забывать?.. В шуме водопада Державин слышал эпическую мощь государства. Лермонтов создал не только Печорина, но и Максима Максимовича. Но еще раньше Лермонтов писал: "Полков­ник наш рожден был хватом, / Слуга царю, отец солда­там..." "Слуга народа" - уточнил Михаил Исаковский, ав­тор великого стихотворения "Враги сожгли родную хату...". И поэт должен слышать голос державы. Ибо, по слову того же Блока, тот, кто прячется от этого голоса, разрушает и музыку бытия».

Поэтому он сам, добровольно - в период нынешнего поглощения видимого на поверхности литературного про­цесса фальшивыми либералами и любителями метафори­ческих пустот - ушел в мир национальной поэзии, игно­рируя и новейшее сетевое рапповство космополитических варваров виртуальной реальности, сетевое рабство мелкоскопических поэтиков и поэтессочек. Стал первым поэтом русской диаспоры внутри России. Но и в этом доброволь­ном заточении, не прельщаясь мнимой свободой и при­манками грантов Сороса и премий Букера, Юрий Кузне­цов, может быть, сделал свой высший шаг. И он уже не по­эт какого-то круга, и ему уже нет дела до примитивного за­говора молчания либеральствующих окололитературных лакеев. Пусть себе молчат. А он себе идет и идет. И его но­вый внутренний двигатель - это путь, заповеданный нам Христом. Ему по этому новому пути идти неимоверно труднее, чем другим, легко прыгающим из атеистического виршеплетства в неофитство кликушества. «Но горный лед мне сердце тяжелит. / Душа мятется, а рука парит». Олим­пийский ветер смирился перед Царством Небесным. Сми­римся и мы перед его поэтическим подвигом. Из книги Ванна начала ХХ века, или Чаепитие с принцессой Прусской автора Зубков Владимир

Из книги Гайдар и Толстой: детская литература на «графских развалинах» автора Кузнецов Игорь

Игорь Кузнецов Гайдар и Толстой: детская литература на «графских развалинах» Фигура Гайдара в советское время стала вполне мифологической. Тому было немало причин. Прежде всего - уникальная даже по тем временам биография. Но не в последнюю очередь и тот факт, что

Из книги Новый мир. № 7, 2000 автора Автор неизвестен

Александр Кузнецов Мираж у Геммерлинга РассказСветочерпий устал поливать море и землю из огромной солнечной бочки, завалился спать, и кто-то другой пpинялся наполнять пространство тьмой, густой и холодной, словно из болота. На пирсе включили гроздь мощных люстр на

Из книги Каменный Пояс, 1986 автора Петрин Александр

Юрий Седов ГОРШЕЧНАЯ УЛИЦАНе стало улицы Горшечной.Еще лет пять назад былана этой стороне заречной.Вся вышла. В прошлое ушла.Она от церковки браларазбег, пускаясь в путь недлинный...Помянут ли ее руиныее гончарные дела?Здесь птицы хоров не поют,не слышно ведер у

Из книги Каменный пояс, 1977 автора Корчагин Геннадий Львович

ЮРИЙ НИКИТИН ДЕТИ КАК ДЕТИ Не знанием, а числом- Петров, как слово «зеркало» будет во множественном числе?- Вдребезги.Трудности выбора- Кем ты хочешь быть?- Когда Александра Николаевна на уроке читает «Родную речь», то учительницей. Только вот боюсь, если буду

Из книги Каменный пояс, 1978 автора Бердников Сергей

Из книги Каменный Пояс, 1982 автора Андреев Анатолий Александрович

Валерий Кузнецов СТИХИ * * * Ветром повеяло с поля - Как посвежело в окне! Все и событье, не боле, Что же так радостно мне? Это с уральских откосов - Светлых заимок души - Снова пора сенокоса Вторглась во все этажи! Пыл чабрецовой прохлады К

Из книги Южный Урал, № 10 автора Куликов Леонид Иванович

Вал. Кузнецов ЖАВОРОНОК Стихотворение Течет туман легко и зыбко, У тучи солнце на плече, А жаворонок, как на нитке, Висит на солнечном луче. Он эти песенки простые Берет у детства моего. И я, и ты, и вся Россия С восторгом слушаем

Из книги Каменный пояс, 1981 автора Юровских Василий Иванович

В. Кузнецов ОТЧИЗНЕ Стихотворение Я желаю тебе, моя Родина-мать, Богатеть, Расцветать непрестанно, И лесами шуметь, И морями сверкать В опаленных степях Казахстана. Я хочу, Чтоб по вольным просторам земли Плодоносные яблони с Юга Все смелее и дальше бы К Северу шли И дошли

Из книги Литература 5 класс. Учебник-хрестоматия для школ с углубленным изучением литературы. Часть 2 автора Коллектив авторов

Леонид Кузнецов ВЕСНА Стихотворение В цветенье яблонь мирную весну Дарует нам встревоженное время. Отцы заводят песни про войну, Горланит шлягер молодое племя. Но в сердце память к прошлому крепка, Она, как шрам израненного детства. Как даль времен ни будет

Из книги Южный Урал, №4 автора

Юрий Поликарпович Кузнецов «Завижу ли облако в небе высоком…» Завижу ли облако в небе высоком, Примечу ли дерево в поле широком - Одно уплывает, одно засыхает… А ветер гудит и тоску нагоняет. Что вечного нету – что чистого нету. Пошел я шататься по белому свету. Но

Из книги автора

Для того, кто по-прежнему молод,

Я во сне напоил лошадей.

Мы поскачем во Францию-город

На руины великих идей.

Мы дорогу найдем по светилам,

Хоть светила сияют не нам.

Пропылим по забытым могилам,

Прогремим по священным камням.

Нам чужая душа - не потемки

И не блеск Елисейских полей.

Нам едино, что скажут потомки

Золотых потускневших людей.

Только русская память легка мне

И полна, как водой решето.

Но чужие священные камни

Кроме нас не оплачет никто.

Последний олимпиец

Юрий Поликарпович Кузнецов родился 11 февраля 1941 го­да в станице Ленинградская Краснодарского края. Умер в Москве 17 ноября 2003 года. Похоронен на Троекуровском кладбище.

Отец - кадровый офицер, погиб на фронте, мать - учи­тельница. После школы поступил в кубанский университет, но через год ушел в армию. Во время Карибского кризиса два года служил на Кубе (1961-1963). В 1965 году поступил в Ли­тературный институт имени А. М. Горького (семинар Сергея Наровчатова), который окончил в 1970 году. Остался рабо­тать в Москве.

В 1966 году в Краснодаре вышел первый поэтический сбор­ник «Гроза». В 1974 году в Москве был издан второй сборник «Во мне и рядом - даль». Сразу же был замечен столичной критикой. Критик Вадим Кожинов заявил о рождении круп­нейшего поэта; свое мнение никогда не менял. В 1974 году по­эт был принят в Союз писателей СССР. В 1976 году вышла книга «Край света - за первым углом», спустя два года - «Выходя на дорогу, душа оглянулась». К концу XX века выпус­тил более десяти поэтических сборников: «Стихи» (1978), «Отпущу свою душу на волю» (1981), «Русский узел» (1983), «Золотая гора» (1989), «Стихотворения» (1990) и другие. Оказал явное влияние почти на все следующее поколение по­этов.

Работал в издательстве «Советский писатель», с нача­лом перестройки перешел в журнал «Наш современник». Пре­красно знал как русское народное творчество, так и всю ми­ровую культуру. И сам являлся одновременно ярчайшим на­циональным русским поэтом и поэтом мировых тем и сюже­тов. В последние годы обратился к библейской тематике. На­писал поэмы «Путь Христа» и «Сошествие в ад».

Лауреат Государственной премии России. Жил в Москве. Был женат, имеет двоих дочерей.

Юрий Кузнецов - это не просто небожитель нашего поэтического Олимпа. На нашем Олимпе его можно было бы назвать Зевсом. Впрочем, он и похож частенько на Зев­са, посылающего молнии на головы поверженных. Нет, остановиться на таком понимании его олимпийства - зна­чит, всего лишь включиться в некую литературную игру, воздать ему должное за все его труды. К счастью, и без ме­ня воздается. О существовании Юрия Кузнецова, пусть со скрежетом зубовным, но не могут ни на минуту забыть ни патриоты, ни литературные либералы. Ох, как мешает он всей постбродской поэзии своим существованием. Объ­явили на весь мир после смерти Иосифа Бродского об ис­чезновении последнего солнца нашей отечественной по­эзии. Собрались в темноте кучковаться по разным малень­ким поэтическим каморкам, вне единого литературного пространства, а такое возможно лишь тогда, когда нет в стране первого поэта, но из-за продолжающегося явления Кузнецова темноты не могут дождаться. Ибо поэзия Юрия Кузнецова продолжает исторгать из себя светоносные лу­чи, и никуда от них не спрятаться... Кстати, хочу как-ни­будь написать параллель: Кузнецов и Бродский - любо­пытные темы для соприкосновений, даже по характерам своим. В Питере я знавал Бродского, в Москве знаю Кузне­цова, будет что сравнивать...

Но все-таки, говоря о Кузнецове, я имею в виду совсем иное олимпийство, уже без всяких аллегорий. Олимпийст­во во всей своей брутальной правдивости и первичности. Пожалуй, еще десять с лишним лет назад, задумавшись над стихами Юрия Поликарповича, я вдруг обнаружил, что он становится более понятен, когда его помещаешь в совсем иную систему координат. Не только в систему нашей на­циональной сокровищницы русской поэзии, хотя и там ему место давно определено. Не только в координаты своего по­коления или даже всего XX века, а в систему олимпийского классического измерения искусства, существующую еще со времен языческой Древней Греции и языческого Древнего Рима. И единицы поэтического времени, и отношение к об­разу, к пространству - все оттуда. От древнегреческих по­этических мифов, далее сопрягая их с мифами кельтскими, германскими, финно-угорскими. «Где пил Гомер, где пил Софокл, / Где мрачный Дант алкал...» Через блистательное Возрождение, соприкоснувшись с Данте, и далее в наш древний славянский мир. Это уже иная мировая традиция, иной подход к категориям времени и пространства.

В русской поэзии, на мой взгляд, такими же несомнен­ными олимпийцами были Гавриил Державин и Федор Тют­чев. Нечто олимпийское чувствуется у Баратынского, у Иннокентия Анненского, у Блока, у позднего Заболоцкого. В таком понимании поэзии нет оценочной величины. Нет высокомерия, нет олимпийской братской поруки, отделя­ющей жителей этого Олимпа от поэтов иных традиций и измерений. Скорее есть трагизм заброшенного в наше зем­ное пространство XX века одинокого небесного странника. Иногда поэт, как инопланетянин, не знает, что ему делать с окружающими, кому улыбаться, от кого отворачиваться. Иногда поэт явно тоскует, почему он не живет в том горнем мире своих соратников по олимпийскому измерению, ка­кими силами он выброшен оттуда на грешную землю, низвержен с Олимпа.

Воздух полон богов на рассвете,

На закате сетями чреват.

И мои кровеносные сети,

И морщины о том говорят.

………………………………..

Делать нечего! Я погибаю,

Самый первый в последнем ряду.

Перепуганный мрак покидаю,

Окровавленным светом иду.

(«Бои в сетях», 1983)

Скажем, совсем иные понятия времени и пространства у Сергея Есенина и Николая Рубцова, у Некрасова и Гуми­лева, что ничуть не принижает их поэзию, но дает ей сов­сем иное звучание.

В мое понятие олимпийства тем более не входит ника­кое спортивно-рейтинговое, коммерчески-деловое псевдо­олимпийство, столь знакомое нам по мировым олимпиа­дам. Нет. Боги того величественного мифического Олимпа не рядились за право первенства, они все были первыми и первичными.

Именно олимпийство и придает поэзии Юрия Кузне­цова высочайший трагизм, трагизм во всем: в любви и в дружбе, в отношении к народу и к государству, в ощущении надвигающихся бед. В чем-то он сам со своим олимпийст­вом - знак высокой беды.

Но с предчувствием древней беды

На мои и чужие следы

Опадают зеленые листья.

(«Битва звезд. Поединок теней», 1976)

Именно трагизм личности становится главным препят­ствием для восприятия его самого его же поэтическими соратниками. Тем более - трагизм, непонятый большин­ством, принимаемый за эпатаж, за провокацию, а то и за погоню вослед дешевой популярности. Обывательскому богемному мирку нет дела до того, что и сам поэт не волен быть иным, что он сам, как человек, мне думается, иногда сгибается под тяжестью своего креста.

И с тех пор я не помню себя:

Это он, это дух с небосклона!

Ночью вытащил я изо лба

Золотую стрелу Аполлона.

(«Поэт», 1969)

Кстати, стрела Аполлона, пронизывая все поэтическое пространство Кузнецова, позволяет делать низкое - высо­ким, обыденное - бытийным, пародийное - трагедий­ным. Казалось бы, иногда Кузнецов позволяет себе не­брежные, затасканные глагольные рифмы, пересказывает анекдоты, утверждает тривиальные истины. Какой-нибудь поэтишко скажет: я тоже так могу. Так, да не так. Нет гра­витации поэзии, нет того неведомого свиста, который от­деляет незримой стеной обитателя Олимпа от даже весьма способных стихотворцев.

Плащ поэта бросаю - ловите!

Он согнет вас до самой земли.

Волочите его, волочите,

У Олимпа сшибая рубли.

(«Отповедь», 1985)

Приняв это олимпийство Юрия Кузнецова как образ его мысли, как его поэтическую систему, становятся логич­ными и понятными многие якобы несуразности в его сти­хах и выступлениях. Его подход к Пушкину, по сути опре­деливший совсем иной путь развития для русской нацио­нальной поэзии. Его подход к сверстникам. Его отношение к женской поэзии36. И даже его подход к нашему христиан­скому Богу. Путь Юрия Кузнецова к Христу - сложней­ший путь человека, знакомого с Пантеоном олимпийских богов. Он вписал Христа в свою систему олимпийских ко­ординат времени и пространства, добра и зла, победы и по­ражения. Но в итоге (а это важнее всего!) он пришел имен­но к православному пониманию Бога и человека. Он через олимпийское мироощущение пришел к живому Христу. Не к книжному, не к иконописному, а к Христу, живущему в сердцах простодушных мирян, к Христу, понятному про­стому человеку. В конце концов поэма Юрия Кузнецова «Путь Христа» - это еще один народный апокриф.

В поэзии Юрия Кузнецова всегда сосуществуют олим­пийская высота и какая-то простая брутальная реальность. И потому его любимые герои, а может быть, и прототипы героев - это или титаны, как и он сам поверженные на землю, или простодушные русские мужики, добры молод­цы из сказочной, еще дохристианской Руси. Когда он пи­шет про поражение титана:

Твое поражение выше

Земных и небесных знамен,

Того, кто все видит и слышит,

Того, кто горами качает,

И даже того, кто все знает, -

Но все-таки ты побежден, -

он пишет и о себе самом, вознесенном силою таланта в ти­таны, но и побежденном той же самой ему неведомой бо­жественной силой, а потому вознесенном в величие, но по­стоянно смятенном и угрюмом, удрученном увиденным на земле столь многочисленным человеческим злом, война­ми, людской несправедливостью. Отсюда и ощущение то­тального одиночества поверженного титана: «Одинокий в столетье родном, / Я зову в собеседники время», или еще сильнее: «Я в поколенье друга не нашел». Он простодушно бросает вызов непонимающим его горнее пространство разреженного воздуха:

Как он смеет! Да кто он такой?

Почему не считается с нами? -

Это зависть скрежещет зубами,

Это злоба и морок людской.

Хоть они доживут до седин,

Но сметет их минутная стрелка.

Звать меня Кузнецов. Я один,

Остальные обман и подделка.

(«Как он смеет!Да кто он такой...», 1981)

Я не вижу здесь никакого эпатажа, скорее горечь тита­на, потерявшего свой Олимп и одиноко бредущего не­узнанным среди своих современников: «Слышал Гомера, но тот оборвал свой рассказ...»

Он сам размышляет о загадке мирового зла: «Это толь­ко злобу у нас не принимают даже на уровне обыденного сознания, а зло - оно обаятельно... Корни зла тоже прони­зывают человеческий характер. Но уходят они еще глубже, к самому Сатане, к мировому злу... В отличие от злобы зло привлекательно. Вспомним "Потерянный рай" Мильто­на... А это же апофеоз Сатаны! Потом пошло-поехало... байронизм... а у нас - лермонтовский "Демон", "Элоа" Случевского...»

Демоны мирового зла навещают и олимпийское прост­ранство Юрия Кузнецова. «Оттого ты всю жизнь изнывал, / От томления духа ты плакал, / Что себя самого познавал, / Как задумал дельфийский оракул. / Одиночество духа па­рит, / Разрывая пределы земные, / Одиночество духа тво­рит, / Прозревая уделы иные...»

Как уйти от этого привлекательного зла, заманивающе­го в свои глубины или высоты, тягающегося с самим Бо­гом? Как уйти от искуса такой свободы? От прометеевских искушений?

Демоны превращают в зло любое бытие:

Всяко им было, платили и кровью.

Хмуро глядело на них

Духом высокое средневековье.

Хмуро глядит и сей стих.

(«Поступок», 1985)

И только молодец-простолюдин, сказочный герой из русского фольклора, гол как сокол, в простоте своей не стал копаться в адских секретах, а сразу же отринул их. Вот это и есть самый утопический герой поэзии Юрия Кузне­цова. То, о чем всегда мечтается, былинный богатырь, жи­вущий на нашей с вами земле, русский мужик.

Птица по небу летает,

Поперек хвоста мертвец.

Что увидит, то сметает,

Звать ее: всему конец.

(«Мужик», 1984)

Птица ада, это исчадье зла, поражает страны, народы, сметает горы: «И горы как не бывало / Ни в грядущем, ни в былом». Лишь мужик невозмутимо сидит на пригорке. И ничто его не берет, не страшна ему мертвечина.

Отвечал мужик, зевая:

А по мне на все чихать!

Ты чего такая злая?

Полно крыльями махать.

(Кстати, всегда поражает смелость образов у Юрия Кузнецова. Так и видишь картины Павла Филонова, или Сальвадора Дали, или уж, на худой конец, Петрова-Водкина, но только не передвижников. Да и в поэтическом ряду XX века напрашиваются совсем иные имена, нежели его сверстник Николай Рубцов. Скорее ранний Заболоц­кий и Хлебников. Скорее Гарсиа Лорка и Поль Элюар. Впрочем, это все касается лишь видимой сюрреалистичности и фантасмагоричности иных образов Юрия Кузнецова, внешних примет его несомненно авангардной поэзии. Но, мне кажется, его стилистика не связана напрямую с его же трагедией поверженного титана. Тут уже другое - бытийное.)

Мужик, Илья Муромец, Иванушка, русский солдат - эти утопические герои Кузнецова, кстати, не всегда во всем обаятельные, с ленцой, с неким равнодушием и сонливостью, но в них-то и заключена, по мнению поэта, сила славянского мира. А все остальное - лишняя суета, интеллектуальные упражнения - игры мелких бесов, не более. Ищет поверженный с Олимпа титан на земле свое место и не находит. Боги Олимпа с какой-то неведомой, мистической целью выпустили его на землю. Вся его поэзия - это ответ на вопрос: что делать олимпийцу среди людей? Может, это через все двухтысячелетие путь олимпийских богов к осознанию Христа? От прометеевского богоборчества к признанию великой христианской миссии?

Но рваное знамя победы

Я вынес на теле своем.

Я вынес пути и печали,

Чтоб поздние дети могли

Латать им великие дали

И дыры российской земли.

(«Знамя с Куликова», 1977)

Мне думается, лишь сейчас Юрий Кузнецов обретает искомое спокойствие, обретает путь к Богу и дает своим читателям, простым русским людям живое ощущение ис­тинности Христа. Пусть фарисеи и саддукеи ищут в поэме привычную для поэта вольность и демонические призраки. Демоны отстали от поэта. Не выдержали испытания его трагическим холодом. Бесы перемерзли на той высоте, ку­да добрались на плечах поэта.

Вот и оказывается со всех точек зрения - и формаль­ной, и эстетической, и демонической, и духовной - изна­чально последний олимпиец XX века Юрий Кузнецов был обречен на одиночество, сколько бы его поклонников, со­ратников и бражников ни сидело рядом. Это тоже часть его трагедии. И вряд ли эту участь одиночества поэт принима­ет с радостью и охотой. Он говорит: «Впервые трагическим поэтом меня назвал критик Александр Михайлов. Всегда и везде я одинок, даже в кругу друзей. Это верно. Сначала мне было досадно, что современники не понимают моих стихов. Даже те, которые хвалят. Поглядел я, поглядел на своих современников да и махнул рукой...»

Мне-то кажется, дело не в непонимании его стихов и тем более не в недоданности славы. За шумом стадионов он сам никогда не тянулся и даже чужд был всяческой эстрад ности, а о понимании его поэзии читателями всегда можно поспорить, ибо еще вопрос: понимает ли сам Юрий Кузне­цов иные из своих глубинных сокровенных стихов? То, что открывается ему с олимпийского пространства во всей полноте, может быть, даже недоступно сознанию человека. Это лишь усиливает трагичность и одиночество поэта.

Там, на олимпийском пространстве, плох он или хо­рош, но живет в ладу и с Гете, и с Данте, и с Петраркой. Здесь, на грешной земле, у него собеседник, пожалуй, был один - Вадим Кожинов, и тот совсем недавно ушел, не до­жив две недели до шестидесятилетнего юбилея Кузнецова. Поэт признавал, похоже, его равенство. Равенство не по­этическое или критическое, равенство олимпийских небо­жителей.

За горизонтом старые друзья

Спились, а новым доверять нельзя.

Твой дом парит в дыму земного шара,

А выше Дионисий и гитара,

И с книжной полки окликает Рим:

Мементо мори, Кожинов Вадим!

Смерть, как жена, к другому не уйдет,

Но смерти нет, а водка не берет.

Душа верна неведомым пределам.

В кольце врагов займемся русским делом.

Нас, может, двое, остальные - дым.

Твое здоровье, Кожинов Вадим.

(«То не ворон считают соловьи...», 1979)

Место первого поэта России конца XX века, которое по праву заслужил Юрий Кузнецов, принесло ему больше пе­чали и новых тревог, чем душевного спокойствия. В конце концов он изначально выбрал наиболее трудный путь. А еще вернее, пошел по пути, определенному судьбой. Не было бы войны - не было бы такого Кузнецова. Не было бы гибели отца, трагедии безотцовщины - не было бы и удивительных строк, открывших России и миру такого Кузнецова. Как быстро это стало классикой:

Шел отец, шел отец невредим

Через минное поле.

Превратился в клубящийся дым -

Ни могилы, ни боли.

Столб крутящейся пыли бредет,

Одинокий и страшный.

(«Возвращение», 1972)

С тех пор с ним всегда в поэзии - образ дыма, образ пыли - образ отца, образ смерти, образ внезапной пусто­ты. «Отец! - кричу. - Ты не принес нам счастья!.. / Мать в ужасе мне закрывает рот». Получается, что гибель отца да­ла нам такого поэта. Изначальная точка отсчета поэзии Кузнецова в его личной трагедии. «Вот он встает, идет, еще минута - / Начнется безотцовщина сейчас!/ Начнется жизнь насмешливая, злая, / Та жизнь, что непохожа на мечту... / Не раз, не раз о помощи взывая, / Огромную ус­лышу пустоту». Страдания и гибель перерастают в энергию будущих поколений, будь это дети 1937 года, будь это дети фронтовиков. Отсюда уже и знаменитое: «Я пил из черепа отца / За правду на земле, / За сказку русского лица / И вер­ный путь во мгле...» После гибели осталась лишь мгла, и уже самому Юрию Кузнецову нужно было выбирать свой русский путь. Земля все былое забыла. Забыли и сверстни­ки, многие из них. Ощущение трагичности обострилось в Москве, в буреломе событий, в жизни на пределе. Как бы ни любил поэт родную Кубань, как бы ни клялся ей в вер­ности, но, думаю, не было бы той Москвы шестидесятых - семидесятых годов, не было бы Кубы, где он проходил ар­мейскую службу с острым предчувствием надвигающейся атомной войны, не было бы и соприкосновения Юрия Куз­нецова с тем Олимпом, на который он оказался вознесен. Был бы обыкновенный, традиционный неплохой поэт, не более.

Там, на Кубе, он, мальчишка с автоматом в руках, все­рьез собирался повторить подвиг отца.

Я погибну на самом рассвете,

Пальма Кубы меня отпоет.

Командиры придут попрощаться,

Вытрет Кастро горошины с глаз.

Как мальчишка, заплачу от счастья,

Что погиб за народную власть.

(«Я погибну на самом рассвете...», 1967)

Трагичность дала поэту и выход в космос, вывела на вселенский простор. Уже в силу всей своей поэтической системы он вначале стал поэтом всемирных тем, поэтом мирового пространства, а уже затем, в разговорах и спорах с Вадимом Кожиновым, постигая в себе русскость, а в судь­бе отца и в своей судьбе - особый русский путь, он с олим­пийского мирового пространства вернулся на нашу землю, в координаты русской поэзии. Такое случалось в России не раз, с ранними славянофилами - выходцами из герман­ских университетов, с Федором Тютчевым. Это не путь Ни­колая Рубцова, поэтического друга и поэтического сопер­ника, идущего от деревенской околицы ввысь, неся в себе образ песенной Руси. Это путь изначально всемирного по­эта в свою национальную нишу. Возвращение блудного сы­на, затерявшегося в олимпийских просторах. С собой он в нашу национальную сокровищницу принес и Данте, и Шекспира, и священные камни европейских святынь. «От­дайте Гамлета славянам!» Он уже наш, он сегодня непоня­тен англичанам и датчанам, а русским его рефлексия, его приглушенные рыданья роднее всех родных. И русский «Гамлет шевельнулся / В душе, не помнящей родства». И Юрий Кузнецов присваивает России, присоединяет к рус­ской культуре немецкие и скандинавские мифы и преда­ния, поэзию кельтов, французскую вольность Вийона:

Мы поскачем во Францию-город

На руины великих идей.

Но чужие священные камни

Кроме нас не оплачет никто.

(«Для того, кто по-прежнему молод...», 1980)

Его мрачный Дант - это уже русский Дант, его Гомер - это уже русский Гомер. С Достоевской всечеловечностью он не присоединяет патриархальную Россию к цивилизован­ному миру, а присоединяет к России всю мировую культу­ру. С простотой милосердия он былых врагов превращает в заклятых братьев, отрицая битву идей, он создает единый мир знаков и символов, образов и мифов.

Отправляясь к заклятым врагам,

Он пошел по небесным кругам

И не знал, что достоин бессмертья.

В этом мире, где битва идей

В ураган превращает людей,

Вот она, простота милосердья!

(«Простота милосердия», 1990-е)

Вот такая, вбирающая в себя все милосердие и доброту мира, простая и голая славянская душа становится цент­ром его олимпийского поэтического простора. Зевс пере­местился в Россию с ее кондовыми снами, с провалами в прошлое и с забегами в будущее. Его славянин то спит сто лет подряд, невзирая на копошащихся вокруг европейских человечков, то, вырываясь из истории по-петровски или по-сталински, опережает все развитие мира.

Качнет потомок буйной головою,

Подымет очи - дерево растет!

Чтоб не мешало, выдернет с горою,

За море кинет - и опять уснет.

(«И снился мне кондовый сон России...», 1969)

И не поспоришь - так все у нас и происходит. Поэт не придумывает, не восхваляет, он дает концепцию нашей жизни, ее стратегический замысел. Образы его России все­гда мифологичны и фольклорны, даже если это создавае­мый им лично миф, творимый им фольклор. Он мог бы вполне спокойно существовать и в дописьменный период, чего не скажешь о большинстве иных даже высокоталант­ливых его сверстников. Потому он и первичен, что живет в пра-слове, в устном слове, и мог бы варварам в козлиных шкурах творить их мифы.

Дописьменной поэзии не нужны были детали, пред­метные признаки, и потому у Кузнецова никогда не найдем ни ландшафтных, ни бытовых подробностей. Как говорит сам поэт: «Я в людях ценю то, что есть в них от вечного, не­преходящего. Да и не только в людях. Например, можно любить Европу - женщину - абстрактно, а можно по-че­ловечески, как героиню бессмертного мифа, быть, так ска­зать, соперником Зевса... проблему времени снять. Людей ты в понятие не вместишь. Они шире и глубже любого по­нятия. В образ - может быть, и вместишь. В символ - тем более». И потому его поэзия - всегда поэзия символов. О чем бы Кузнецов ни писал. Свое время он чувствует лишь как видимую вершину айсберга. И всегда старается вмес­тить в свое слово подводную, глубинную суть вещей и лю­дей, событий и мыслей. Для него простой человек - всегда мудрый человек. Мир его подробностей - вне быта, это са­поги повешенного солдата, идущие мстить сами по себе, это череп отца, по-шекспировски дающий ответ на тайну земли, это младенец, вырезанный ордынцами из чрева ма­тери, чтобы потом стать Сергием Радонежским... Деталь, уплотненная, обобщенная до символа.

Он и в лирике своей, в самой интимной и смелой, мыс­лит символами, он видит в женщине, в возлюбленной, в жене ее древний смысл, ее сокровенное знание. «О древние смыслы! О древние знаки! / Зачем это яблоко светит во мраке?» И в самом деле, не виден ли в любой из женщин тот древний жест Евы, срывающей запретное яблоко? Даже если ее толковать лишь как искусительницу, это никак не принижающее, не унижающее, хотя и сомнительное тол­кование, ибо всегда на женщине-искусительнице можно разглядеть и знак женщины-матери, и как один знак отде­лить от другого? И как стать матерью, не став на путь лю­бовного греха? Скорее женщина в поэзии Кузнецова чище и вернее мужчины. И в ее преданности видна не рабская зависимость, а идея служения. Честно говоря, меня восхи­щают сами образы кузнецовской любовной лирики.

Ты выдержал верно упорный характер,

Всю стер - только платья висят.

И хочешь лицо дорогое погладить -

По воздуху руки скользят.

(«Мужчина и женщина», 1969)

Восхищает женская преданность и возмущает этот «упорный характер», способный лишь грубо покорять и за­воевывать. И так в каждом стихотворении: не мелочи сю­сюкающих подробностей, а целая вселенная любви. А если и бой, то бой на равных: «Я вырву губы, чтоб всю жизнь смеяться / Над тем, что говорил тебе: люблю». И вот два мира встречаются вновь, равные, но разные:

Ты женщина - а это ветер вольности...

Рассеянный в печали и любви,

Одной рукой он гладил твои волосы,

Другой - топил на море корабли.

(«Ветер», 1969)

Как творец символов - он философ и мыслитель, но как поэт дописьменной поры, поэт первичных смыслов - он не приемлет философскую лирику. В любви ли, в поли­тике, в которую он не боится заглядывать, в гражданском бытии своем он противопоставляет банальный мир бес­смысленных аллюзий и интриг и мир высокого, но неиз­менно трагического бытия. Бытие манит в бездну. Он стре­мится к бездне, но никогда не поглощаем ею, ибо в бездне мирового простора он просматривает и лучи русской Побе­ды. Там, где другие цепенеют от страха и растворяются в небытии, русский мир лишь стоически крепнет как символ мирового духа.

Я скатаю родину в яйцо.

И оставлю чуждые пределы,

И пройду за вечное кольцо,

Где никто в лицо не мечет стрелы.

Раскатаю родину свою,

Разбужу ее приветным словом

И легко и звонко запою,

Ибо все на свете станет новым.

(«Я скатаю родину в яйцо...», 1985)

Многим такое вйдение родины покажется космополи­тическим. Но ведь никто не просит понимать кузнецовские образы в примитивно-пространственном выражении. А вот перенести родину, как не раз и бывало, через столетия татарщины, через лихолетья Смутного времени, через ко­миссарство и интернационализм, через ельцинское про­клятое десятилетие и потом раскатать в новом времени, до­стигнуть нового могущества - это уже символика Юрия Кузнецова. Равнодушие поэта и его героев к событиям все­гда показное, с народной хитринкой. Он не отворачивает­ся от гримас времени, не чужд политики и всегда последо­вательно утверждает державность поэтического мышле­ния. Любая великая поэзия по Кузнецову - державная поэзия: «Голос государства слышали и Державин, и Пуш­кин, и Лермонтов, и Тютчев, и такие поэты в прозе, как Го­голь и Достоевский... Нам ли об этом забывать?.. В шуме водопада Державин слышал эпическую мощь государства. Лермонтов создал не только Печорина, но и Максима Максимовича. Но еще раньше Лермонтов писал: "Полков­ник наш рожден был хватом, / Слуга царю, отец солда­там..." "Слуга народа" - уточнил Михаил Исаковский, ав­тор великого стихотворения "Враги сожгли родную хату...". И поэт должен слышать голос державы. Ибо, по слову того же Блока, тот, кто прячется от этого голоса, разрушает и музыку бытия».

Поэтому он сам, добровольно - в период нынешнего поглощения видимого на поверхности литературного про­цесса фальшивыми либералами и любителями метафори­ческих пустот - ушел в мир национальной поэзии, игно­рируя и новейшее сетевое рапповство космополитических варваров виртуальной реальности, сетевое рабство мелкоскопических поэтиков и поэтессочек. Стал первым поэтом русской диаспоры внутри России. Но и в этом доброволь­ном заточении, не прельщаясь мнимой свободой и при­манками грантов Сороса и премий Букера, Юрий Кузне­цов, может быть, сделал свой высший шаг. И он уже не по­эт какого-то круга, и ему уже нет дела до примитивного за­говора молчания либеральствующих окололитературных лакеев. Пусть себе молчат. А он себе идет и идет. И его но­вый внутренний двигатель - это путь, заповеданный нам Христом. Ему по этому новому пути идти неимоверно труднее, чем другим, легко прыгающим из атеистического виршеплетства в неофитство кликушества. «Но горный лед мне сердце тяжелит. / Душа мятется, а рука парит». Олим­пийский ветер смирился перед Царством Небесным. Сми­римся и мы перед его поэтическим подвигом.

Отговорила моя золотая поэма.

Все остальное - и слепо, и глухо, и немо.

Боже! Я плачу и смерть отгоняю рукой.

Дай мне смиренную старость и мудрый покой.

(«Путь Христа», 2001)


Юрий Поликарпович Кузнецов

Краткая биография поэта – современника.

Год рождения – 1941

Родился Юрий Кузнецов в 1941 году. 11 февраля в станице Ленинградской, что находится в Краснодарском крае. Своё первое стихотворение он сочинил в 9 лет. Его опубликовали в местной районной газете в 57-ом году.

Юрий служил в Советской Армии с 61-ого по 64-ый год, во времена Карибского кризиса, как тогда назывались такие времена. После того, как отслужил, пошёл работать в милицию.

Одновременно с работой проходил учёбу в Литинституте им. Горького. Учёбу окончил в 1970 году.

Немного позже Юрий поступил на работу в издательство в то время, популярной газеты «Современник» на специальность редактора.

В 1973 – 1975 годах критики всего СССР спорили о нравственности поэта, ведь его стихи имели двойной смысл, а это в те времена не поощрялось:

- «Я пил из черепа отца…»;

- «Магбет»

(«За то, что Вам гореть в огне

На том и этом свете,

Поцеловать позвольте мне

Вам эти руки, леди.»)

Юрий Кузнецов издал около 20-и сборников со своими стихами.

Его имя скорее известно, как человека, который сделал самый точный перевод «Орлеанской девы», которую написал Шиллер.

Кузнецов является лауреатом Государственной премии Российской Федерации с 1990 года.

В наши дни Юрий Поликарпович – заведует отделом по поэзии в журнале «Наш современник». В свои годы Юрий Поликарпович участвует в редколлегии.

Обновлено: 2013-05-14

Внимание!
Если Вы заметили ошибку или опечатку, выделите текст и нажмите Ctrl+Enter .
Тем самым окажете неоценимую пользу проекту и другим читателям.

Спасибо за внимание.

.


Андрей Платонов и тем более Кэндзабуро Оэ - авторы из круга чтения «советского поэта-почвенника»? Неужто Анатолий Поперечный когда-либо цитировал Вагинова, Феликс Чуев - Кортасара и Борхеса, а Валентин Сорокин изящно вплетал в свои поэмы строки из Малларме?

Если разделить всех поэтов на «поэтов с биографией» и «поэтов без биографии», Юрий Кузнецов, пожалуй, «поэт без биографии». Хотя вехи его жизни вроде бы известны…

Официальная версия

Юрий Поликарпович Кузнецов родился 11 февраля 1941 года на Кубани, в семье красного командира-пограничника. Отец Юрия Кузнецова в первые дни войны ушёл на фронт, а семья с матерью переехала в село Александровское Ставропольского края.

Село это пережило фашистскую оккупацию. В 1942 году по удивительной случайности среди советских воинов, освободивших село и спасших семью Кузнецовых от расстрела фашистами, оказался отец поэта. В 1944 году он погиб на поле сражения в Крыму.

Стихи Юрий Кузнецов начал писать рано, первое его стихотворение было написано в двенадцатилетнем возрасте и посвящено кубанскому городку Тихорецку, в котором проживал юный поэт.

В 1960 году Кузнецов покинул Тихорецк и поступил в Краснодарский пединститут на историко-филологический факультет. Проучившись один год и поссорившись с преподавателем, Юрий Кузнецов бросил учёбу.

За подобным шагом в те времена неизбежно следовала служба в армии. Она не замедлила себя ждать. «А в армию пошёл как в неизвестность. Попал в Читу, в ВВС, в связь. Тогда в наземных войсках служили три года. Год прослужил в Чите, потом - Куба, как раз Карибский кризис…» - так сам Кузнецов скажет об этом периоде в автобиографической статье «Бог даёт поэту искру».

После армии Юра Кузнецов девять месяцев проработал литературным сотрудником в отделе культуры краевой молодёжной газеты.

Первый сборник Ю.Кузнецова - «Гроза» - вышел в свет в Краснодаре в 1966 году. В этом же году поэт переехал в Москву и поступил в Литературный институт; окончил его Кузнецов в 1970 году. Бывший руководитель его творческого семинара в Литинституте Сергей Наровчатов помог Кузнецову прописаться в Москве.

Кузнецов устроился на работу в издательство «Современник». Его творческая судьба в это время складывалась неблагополучно - своеобразный стиль поэзии Кузнецова не воспринимался советскими редакторами. Фактически поэт писал в стол.

Юрий Кузнецов дождался: его звезда взошла в 70-е. Кузнецов не был широко известен во внелитературных кругах. Но в литературных кругах он стал чрезвычайно популярным. Ситуация в советской поэзии 70-х годов проходит под знаком Юрия Кузнецова.

О творчестве Кузнецова спорят литературные критики, оно становится предметом обсуждения в «Литературной газете» и других престижных изданиях.

Странные, таинственные, полные сюрреалистических образов, малопонятных аллегорий, неясных намёков стихи поэта привлекают читателей.

Интерес к Ю.Кузнецову подогревается в связи с его многочисленными скандальными заявлениями: эпатируя советскую литературную публику, поэт негативно и резко высказывается о К.Симонове, Э.Багрицком, Б.Пастернаке, А.Блоке, А.Ахматовой, о «женской поэзии» вообще, наконец, о самом Александре Сергеевиче Пушкине.

В ожесточённом идеологическом споре конца 80-х годов между «либералами» и «консерваторами» Кузнецов выбрал сторону последних. Он связал свою судьбу с политическим станом «консерваторов» («патриотов», «почвенников»).

Литературные издания «либеральной направленности» долгое время игнорировали творчество Ю.Кузнецова (и фактически продолжают делать это).

За кулисами

Эту тускловатую «легенду» Юрий Кузнецов методично озвучивал.

Нет, в этой информации нет лжи. Она верна в каждом слове.

Просто Кузнецов охотно высвечивал отдельные факты собственной биографии (например, гибель отца на фронте или пресловутое падение из окна общаги Литинститута) и умело держал в полутени другие.

Знаем ли мы, допустим, что его брат и сестра по отцу (от первого брака) носили далеко не «почвеннические» имена - Владилен и Авиета?..

Вообще Юрий Кузнецов был невероятно скрытным человеком.

Он почти никогда не афишировал того, что читал. В его поэзии обнаруживается огромнейшее количество цитат из литературы (и культуры) всех времён и народов. По большей части эти цитаты ещё не выявлены; хотя некоторые из них были некстати опознаны в советские времена.

Вспоминаю тогдашний скандал: в стихотворении Кузнецова «Горные камни» критики обнаружили цитату из «Такыра» Андрея Платонова и обвинили поэта в плагиате («Он у Платонова украл чинару с горными камнями…»).

Такая же неприятная история произошла со стихотворением «Китобой», где знатоки нашли прямые реминисценции из японского прозаика Кэндзабуро Оэ.

В разоблачительском раже не удосужились задаться простым вопросом…

Андрей Платонов и тем более Кэндзабуро Оэ - это авторы из круга чтения «советского поэта-почвенника 70-х годов»? Неужто Анатолий Поперечный когда-либо цитировал Вагинова, Феликс Чуев - Кортасара и Борхеса, а Валентин Сорокин изящно вплетал в свои поэмы строки из Малларме?

Тогда стоит ли удивляться тому факту, что в середине поэмы Кузнецова «Змеи на маяке» (1977) остроумно переворачивается концовка написанного двумя годами ранее «Осеннего крика ястреба» Иосифа Бродского?

Не верите?

    Через залив тянулся белый снег,
    То там, то сям звенел счастливый смех.
    Подставив руки белые свои,
    Ловило детство снег… Лови, лови,
    Пока не побелеет голова
    И неба не коснётся трын-трава…
    Но шёл отнюдь не снег. Над маяком
    Клубился пух, нажитый стариком.
    Он в воздухе мерцал и на полу,
    А сам старик сидел в пустом углу
    И бормотал сквозь пух: «Они летят».
    - За три часа, - ругнулся лейтенант, -
    Вспорол постель… (и так далее. - К.А.).

Допустим, что Кузнецов умалчивал о знакомстве с поэзией Бродского потому, что в СССР эта поэзия была запрещена. Но Кэндзабуро Оэ с Эмили Дикинсон вроде бы не входили в число запрещённых авторов, да и платоновский «Такыр» печатался свободно…

Почему же Юрий Кузнецов вёл себя как Штирлиц? Отчего он не давал живых сведений о себе, демонстрируя всем свою мертвенную двоякую маску - то бытовую («советский поэт-почвенник от сохи»), то высокомифовую и чуть ли не бальмонтовскую («Поэт, Пророк, Повелитель Стихий»). Что именно Кузнецов хотел скрыть?

Уж безусловно, не «тёмные моменты биографии».

Кстати, таковых и не было: биография Юрия Кузнецова оптимальна по советской мерке (сын погибшего на войне, из простой семьи, русский провинциал; даже фамилия и та «среднетипичная» - такую впору брать марсианину).

В какой-то мере Юрий Поликарпович Кузнецов и был «марсианином». Конечно, не в том смысле, что он прилетел с другой планеты, но в том смысле, что к сфере научно-фантастических сюжетов его личность, пожалуй, имеет отношение.

Гость из будущего

Кажется, что Юрий Кузнецов родился раньше своего времени десятилетий эдак на пять.

Юрий Кузнецов потрясающе, катастрофически не походил на советских людей 60-70-80-х годов (собственно, это он в себе и скрывал, как Штирлиц).

Юрий Кузнецов - человек нашего времени по складу личности.

Наше время не слишком знакомо с Юрием Кузнецовым, с его стихами и с его личностью. Но оно бы его прекрасно поняло.

Наш современник читает Пелевина и фэнтези, играет в компьютерные фэнтезюшки, вбирает свежие новости о ваххабитах и сектантах, смотрит по ТВ сериал «Волкодав», затем переключается на юмориста Задорнова, вещающего о «тайнах древности», интерпретирует все события прошлого и настоящего с точки зрения конспирологии. Жизнь нашего современника - миф, миф и ещё раз миф.

Позднесоветская эпоха была обиталищем непуганых гуманистов-рационалистов.

Советских людей тщательно ограждали от всех несоветских мифов. Советские люди жили в запаянной колбе с вакуумом.

Советские люди не понимали Юрия Кузнецова. Они считали, что этот парень просто выделывается - умничает, манерничает, оригинальничает.

«Змеи под кроватью», «мертвецы в унитазе», «я пил из черепа отца», «пень иль волк или Пушкин мелькнул», «довольно дьявольствовать, Юрий, тень наводить на ясный день»… Александр Щуплов писал, что Кузнецов «пугает выдуманными ужасами впечатлительных продавщиц книжных магазинов», Станислав Рассадин сравнивал Кузнецова с рокерами-металлистами («последний поэт тяжёлого рока»)…

А Юрий Кузнецов не выделывался: просто он осознал, что человек - это не Данко и Павка Корчагин, не окуджавский «бумажный солдат», не галичевский «декабрист» и не беловский Африканыч; человек - это кукла, полумашина, полностью контролируемая, зомбируемая мифами , «многовековым наследием предков».

И сам он, Юрий Поликарпович Кузнецов, - тоже (как и все) лунатически следует по неуклонным магнитным орбитам мифов.

Мифы разрывали этого человека (мифомедиума) на части, сжигали изнутри. А он мог их выплеснуть только через вдохновенно-смутный «избяной сюр».

Ведь он был не Элиотом, не Паундом, не даже «ленинградским филологическим мальчиком», он был всего лишь провинциалом-кубанцем по фамилии Кузнецов.

И он понимал: то, что может быть дозволено богемному хлюсту, никогда не будет дозволено провинциалу по фамилии Кузнецов (не дозволено ни другими, ни самим собой).

Каким нечеловеческим усилием воли он держал, сохранял свою личность!..

Меченый атом

Во времена расцвета творчества Юрия Кузнецова было много хороших поэтов.

Давид Самойлов и Николай Рубцов - замечательные поэты. Сейчас и тот и другой - на золотой полке поэтической классики. Равно как Владимир Соколов, Левитанский, Винокуров, Межиров.

Думаю, что только два поэта той поры ныне не классики - это Иосиф Бродский и Юрий Кузнецов.

Их не поставишь ни на какую полку, потому что они для нас живые.

(Живой человек - всегда странность, неудобство и препятствие.)

Кузнецова можно ставить на какую угодно полку, можно трактовать его на все лады.

Можно осмыслять Кузнецова как запоздавшего представителя европейского мифоавангарда ХХ века, полноправного наследника Йейтса, Элиота, Тракля и Лорки (я, например, понимаю Кузнецова именно так).

А можно, напротив, видеть в нём дубовато-провинциального полубезумного Самоделкина, запутавшегося в мифах (эта версия оскорбительна для памяти Кузнецова, но она имеет некоторые основания).

Ещё одна линия: в последние десятилетия жизни Юрий Кузнецов работал с христианским дискурсом - написал поэмный триптих о Христе, поэму «Сошествие в ад». Можно рассматривать Кузнецова вне литературного поля - как православного вероучителя, пророка. В последнее время эта тенденция набирает силу (лично я отношусь к ней скептически).

Не знаю, как, какими публикациями кузнецовский юбилей будет встречен российской литературной общественностью.

Не сомневаюсь, что будет море юбилейных публикаций в «Литературной России», в «Дне литературы» и в «Нашем современнике»; безусловно, напишет о Кузнецове «Литературная газета».

Но преодолеет ли этот юбилей замкнутые пределы «сугубо патриотических кругов», откликнутся ли на него «либеральные СМИ»? Уделит ли Кузнецову хотя бы пять минут российское телевидение? Будут ли тексты в «Известиях», «Независимой газете», «Культуре», «Коммерсанте»?

И ещё: не пойдут ли антикузнецовские выпады в «патриотических кругах»? Типа «перекормили этим книжным, головным Кузнецовым и совершенно замалчивают сочно-самобытных поэтов Синепупова и Перепетуйкина».

Наконец, как сложится видение Юрия Кузнецова в свете того, что Дмитрий Медведев призвал «развивать современный русский фольклор»?

Кстати, таковой реально существует - не только в смеховом модусе, но и в лирическом и героическом модусах. Ведь современный русский фольклор - это не экспортно-пародийные балалайки-матрёшки-присядки, современный русский фольклор - это мифологическое мышление современных русских людей .

Но ведь Юрий Кузнецов всю жизнь занимался «современным русским фольклором»…

Все трансформации образа Юрия Кузнецова в нынешнем восприятии - важнейшие показатели процессов, происходящих в русской (и российской) социокультуре.

Поэтому Юрий Кузнецов - как «меченый атом».

И при всём том он для меня ещё и душа, личность, живой порыв…

    Брат! Я дверь распахну на рассвете.
    Позабыл ли? Мы были друзья.
    Ты посмотришь на дверь: «Это ветер!»
    Ошибаешься, брат. Это я!



Биография

КУЗНЕЦОВ, Юрий Поликарпович (1941−2003), поэт. Родился 11 февраля 1941 года в станице Ленинградская Краснодарского края. Отец - кадровый военный, мать - школьная учительница.

После того, как в 1941 г. отец Кузнецова ушел на фронт, семья отправилась на его родину в село Александровское на Ставрополье, а чуть позднее перебралась в Тихорецк. Там в доме деда и бабушки прошло детство и ранняя юность Кузнецова. Отец в 1944 г. погиб в Крыму и воспоминания о нем, а также о войне, по признанию Кузнецова, стали важнейшими мотивами его поэзии (первые стихи написаны в девятилетнем возрасте).

После школы Кузнецов служил в армии (1961−1964), работал инспектором детской комнаты милиции (1964−1965), в редакции газеты «Комсомолец Кубани» (1965−1966). Один год проучился в Кубанском университете (Краснодар).

В 1965 г. поступил в Литературный институт им. А. М. Горького, который закончил в 1970 (занимался в поэтическом семинаре С.С. Наровчатова). После недолгого пребывания на родине, Кузнецов в том же году вернулся в Москву. Работал редактором в издательстве «Современник» (1971−1976). В 1974 г. вступил в Союз писателей СССР, в 1975 - в КПСС.

Тогда же резко меняется поэтика Кузнецова. По всей вероятности, ощущение надвигающейся вселенской катастрофы впервые явилось в период Карибского кризиса (с 1961 по 1963 г. Кузнецов находился в составе советского армейского контингента на Кубе), о чем он рассказал в стихотворении, датированном 25 октября 1962 г.: «Я помню ночь с континентальными ракетами, // Когда событием души был каждый шаг, // Когда мы спали, по приказу, нераздетыми // И ужас космоса гремел у нас в ушах».

Однако эсхатологические мотивы найдут воплощение позднее. Ранние стихи, собранные в книге «Гроза», вышедшей в Краснодаре (1966), маловыразительны и лишены какой-либо индивидуальной окраски. Слом поэтики приходится на семидесятые годы. Стихи и поэмы, объединенные в сборники «Во мне и рядом - даль» (1974), «Край света - за первым углом» (1976), «Выходя на дорогу, душа оглянулась» (1978), привлекли внимание читателей и критики.

Работая в пределах дозволенных для советского стихотворца тем (пейзажная лирика, воспоминания о детстве, войне и проч.), Кузнецов выстраивает поэтический мир со сложной топологией. Пространственно-временные координаты остаются теми же, тогда как предметно-персонажные категории таковы, что легко позволяют проникнуть туда, где координаты эти недействительны (среди важнейших образов в поэзии Кузнецова - образ «дыры» в неизвестность, «зияния», «зазора»). Космос его формуется из живой массы, будь то животные или люди, под влиянием беспредельных сил, являющихся из ниоткуда, подобно смерчу: «Передних вогнал в середину, // А ту проломил в остальных» («Стихия»).

Высказывалась мысль, что импульсом к созданию новой поэтики послужило знакомство с работами о славянской мифологии А. Н. Афанасьева либо В. Ф. Миллера. В любом случае, этот поэтический мир существует по законам дохристианским. Отсюда повышенное внимание к базовым категориям родства и семейно-родственным связям, основа которых треугольник «отец-мать-сын». Причем, отношения между ними неравноценны: если отец и его действия вообще не подлежат обсуждению (он как бы отсутствует, вознесенный на недосягаемую высоту положением в семье, уход отца на фронт и гибель его - модификации того же мотива), то отношение матери к отцу - это абсолютное приятие, полная подчиненность и жертвенное следование ее судьбе, которая, по сути, проекция судьбы главы семьи. И потому звучат как проклятие слова лирического героя, на самом деле, всего лишь констатирующие положение вещей, и трагична вся сцена: «Отец! - кричу. - Ты не принес нам счастья!.. - // Мать в ужасе мне закрывает рот» («Отцу»). Удел сына в этой триаде драматичен. Ему надлежит сменить отца (такая замена ничем не облегчит долю матери), словно колос, взойти на земле, политой отцовской кровью. Неизбежная и предначертанная узурпация отцовской власти раскалывает натуру сына, рождает в нем ожесточение и одиночество, что, в свою очередь, сказывается на любовных коллизиях: отношения возмужавшего сына с женщиной в этом мире напряженные и несчастливые. Только в таком свете можно понять отмеченную критиками двойственность лирического героя - тягу к человеческому общению и полную отрешенность («Я в поколенье друга не нашел…»), ибо заменой цельности и единства рода не смогут служить ни самая крепкая дружба, ни общие помыслы. Именно так следует интерпретировать открыто декларативные строки: «Я пил из черепа отца // За правду на земле, // За сказку русского лица // И верный путь во мгле. // Вставали солнце и луна // И чокались со мной. // И повторял я имена, // Забытые землей». Ожесточенная полемика, вспыхнувшая вокруг этих стихов, - поэт-фронтовик М. А. Соболь даже выступил с поэтической отповедью «Наследничек» - продемонстрировала, что для истолкования поэтического мира Кузнецова зачастую используют нравственные категории и культурные схемы, ему чуждые. Мертвые в этом мифопоэтическом пространстве не мертвы окончательно и бесповоротно, это «неполная смерть». Свои и вражеские солдаты, погибшие в бою на горных вершинах, «лежат как живые», «ждут и смотрят» («Вечный снег»), путем особых усилий их можно заставить двигаться и говорить, либо и вовсе привести из далеких краев, где они обитают, к стенам родного дома («Четыреста»). Способен на это живой человек. Недаром лирический герой Кузнецова столь часто выступает в роли соединительного звена между миром живых и миром мертвых. Предметы, которым здесь принадлежит ведущая роль, из мистического арсенала. Это тень, разрастающаяся или оплотняющаяся (по ней шагают, словно по мосту или по доске), следы, ногти. Поэт обращается к таким пластам сознания, перед какими и сказка непоправимо современна и уже в силу этого релятивна, а потому достойна иронического развенчания. Рассказанная «на теперешний лад», она чудовищна: Иванушка, отыскавший по полету стрелы лягушку за тремя морями, ставит немудреный опыт, вскрыв лягушечье тело и пустив по нему электрический ток: «В долгих муках она умирала, // В каждой жилке стучали века. // И улыбка познанья играла // На счастливом лице дурака» («Атомная сказка»). Познание тут противопоставляется не блаженному неведенью, а древнейшему знанию. Заголовок стихотворения равно отсылает и к науке XX века, и к античной атомистике, тогда как поэт, кажется, подразумевает и не то, и не это. Перекодирование из языческой (аллегорической) системы в христианизированную символику, из-за несовпадения систем, рождает дисгармонию. Оппозиции «земля - небеса», «свет - тьма» выражают противостояния разнородных начал, а не оценочные категории. Крайности эти неразрывны. Умозрительные, но последовательно выстроенные литературные построения наиболее удавались Кузнецову. Рассудочные противоположности, собственно, и являлись основными элементами создаваемой им художественной модели, огромное место в этом мире занимали технические приспособления и механизмы - защитные очки, поезда и проч. - сами плоды рассудка. Музыкальность и попросту благозвучие не характерны для этой поэтики, бедные рифмы воплощают, скорее, не звуковой, а смысловой лад («звезду-судьбу», «в отпуску-высоту», «человека-света»). Нарушение равновесия конструкции (чаще всего в стихах о любви), оборачиваются банальностью, мелодраматизмом. Малоудачны стихи, где варьируются мотивы, традиционно связываемые с поэзией С. А. Есенина: воспоминания об утраченной былой удали («Последние кони»), рассказ о возвращении в родной город после долгого отсутствия («Водолей»). Равно не удались короткие поэмы «Золотая гора», «Дом», «Женитьба», «Змеи на маяке», «Афродита», «Седьмой», где ведущим является не сюжет, а лирический порыв и череда образов. К наибольшим удачам следует отнести стихотворения остросатирические, зачастую макабрические («Выпрямитель горбов», «Попугай», «Разговор глухих», «Нос»). Значительное место в поэзии Кузнецова занимали открытая провокативность («Пень, иль волк, или Пушкин мелькнул?»), игра с цитатами из классической русской поэзии и словесными клише. Пространные названия сборников Кузнецова критики рассматривали как заведомо лишенные однозначности либо вовсе не поддающиеся интерпретации цельные построения, что отчасти верно, тем не менее, в названиях прослеживается отдельный, не вполне выстроенный сюжет (блуждание отпущенной на волю души в пространствах и закоулках причудливого анизотропного мира). Достаточно перечислить сами названия, учитывая, что этот метасюжет сильно инверсирован: «Отпущу свою душу на волю» (1981), «Ни рано, и поздно» (1985), «Душа верна неведомым пределам» (1986). В затянувшейся идеологической дискуссии семидесятых и восьмидесятых годов имя Кузнецова, человека одаренного, все активнее разрабатывающего своеобразный «славянский миф», выступало в качество серьезного аргумента. С одной стороны, проводилось возвеличивание поэта, с другой, его полное развенчание. В 1990 г. Кузнецов стал членом правления Союза писателей РСФСР, затем был одним из руководителей Московской писательской организации. За сборник «Душа верна неведомым пределам» он был отмечен Государственной премией РСФСР (1990). Среди других наград орден «Знак Почета» (1984), Почетная грамота Министерства образования Российской федерации (2002). В сентябре 1997 г. Кузнецов был избран академиком Академии российской словесности. С 1987 г. и до последних дней он вел поэтический семинар в Литературном институте им. А. М. Горького (дневное и заочное отделения, Высшие литературные курсы). При жизни поэта вышло в свет более полутора десятков поэтических сборников. Занимался Кузнецов и стихотворным переводом (среди авторов, которых он переводил, А. Атабаев, Я. Пиларж, Ф. Шиллер). Избранные переводы собраны в книге «Пересаженные цветы» (1990). Ю. П. Кузнецов умер 17 ноября 2003 года в Москве.

Популярный поэт Юрий Поликарпович Кузнецов родился 11 февраля 1941 года, в Краснодарском крае, в станице Ленинградская. Отец поэта был обычный военный, а мать работала в школе, учительницей.

Во время Второй Мировой войны отца забрали на фронт, а юный Кузнецов и его мать перебрались на родину отца в село Александровское, которое находится под Ставрополем. Позже они переехали в Тихорецк к родителям матери молодого Кузнецова. Именно здесь прошло детство и юность Юрия. В 1944 году в ходе военного сражения погиб отец Кузнецова. Именно эти события и становятся главным мотивом для начала его творчества. Первые стихи были написаны в девятилетнем возрасте Окончив школу, Кузнецов пошёл на службу в армию, а с 1964 по 1965 года работал в детской комнате милиции. После службы в милиции Кузнецова пригласили в редакцию газеты "Комсомолец Кубани". Где он проработал до 1966 года.

Затем в 1965 году он поступает в литературный университет имени Максима Горького, который закончил с отличием в 1970 году. Вернувшись на Родину он так и не нашёл своего предназначения и был вынужден снова вернуться в Москву. В столице он работал редактором в журнале "Современник" до 1976 года. А в 1974 году вступает в Союз писателей Советского Союза. Через год Кузнецов вступил в ряды КПСС.

В тот период резко поменялся стиль поэтических произведений автора. Находясь в составе советского ограниченного контингента на Кубе, Кузнецов попадает на то время, когда случился Карибский кризис. Он пишет о днях, проведённых в полной боевой готовности в своих стихотворениях. В этих стихах впервые появляются эсхатологические мотивы.

Однако это было началом в новой тематике автора. Его идеи находят соё воплощение гораздо позже. В ранних стихах, которые собраны в книге "Гроза", опубликованной в Краснодаре в 1966 году, мало выразительности. Они лишены ощущения индивидуальности. Затем свет увидели такие произведения автора, как "Во мне рядом даль" и Край света - за первым углом". После выхода этих сборников читатель обратил своё внимание на оригинальность и простоту поэзии Кузнецова.